Меделень
Шрифт:
Господь всегда внимал его молитвам, и дед Георге надеялся, что так будет и впредь.
Было вполне естественно, что он кашляет: ведь он был стар.
Было вполне естественно, что он задыхается и что у него покалывает в груди: ведь он был стар.
Было вполне естественно, что ему предстоит страдать, пока он жив, и в скором времени умереть: ведь он был стар.
Все, что было, было естественно, а иначе и быть не могло. Он не роптал, не жаловался и не вздыхал. Деду Георге не хотелось, чтобы именно теперь, у небесного порога, какое-нибудь проклятие - мысленное или произнесенное шепотом - отвратило от него милостивый лик Господа и его всепрощающий слух. Дед Георге молил о снисхождении к чужим грехам: его господа не ходили к причастию и редко переступали порог церкви, воздвигнутой их предками. Но они были добры душой, милосердны и справедливы, хотя и позабыли о доме Господнем и страхе Божием.
– Прости их, Господи, ибо велика милость твоя!
И снова кашель, точно зов к человеческой вечерне.
Господь внял его мольбе. Он молился не за себя. Деду Георге предстояло переселиться туда на глазах у бедных его лошадей, о которых он преданно заботился и которых оберегал, словно сирот.
Он молился за дитя человеческое, чистое, как роса, и прекрасное, как цветок, дитя, с которым ему вскоре предстояло расстаться.
– Барышня наша...
Пусть не тяготеют над ней заблуждения родителей. И пусть жизнь будет добра к ней, пусть минуют ее горести и страдания.
Душа деда Георге простиралась у ног Господних, словно ковер, по которому его барышне надлежало ступать в ее земной жизни, пока не предстанет она перед лицом Господа Бога...
Держа галоши в руках, Ольгуца стрелой промчалась по двору деда Георге. Добежав до дверей, она попыталась войти в дом. Засов был задвинут изнутри. Она принялась стучать кулаком в дверь. Никакого ответа.
Отшвырнув галоши, она стала колотить обоими кулаками.
– Дед Георге! - крикнула она повелительно. Однако голос ее слегка дрожал.
– Что, моя барышня? Это вы? В такую погоду?!
Услышав его голос и увидев его самого, Ольгуца вздохнула с облегчением. Она подняла валявшиеся в грязи галоши и, мгновенно обретя душевное равновесие, лукаво улыбнулась и принялась отряхиваться.
– Дед Георге, я пришла узнать, не холодно ли лошадям?
* * *
Дэнуц обошел весь дом, так и не заглянув ни в одну из комнат. Он не находил себе ни места, ни покоя. Долгое чтение на чердаке отвлекло его от домашней жизни. Он тосковал по Робинзонову острову; сожалел об одиночестве острова и о своем собственном одиночестве.
Привычная семейная обстановка, встречая его повсюду своими конкретными проявлениями, отдаляла его от дома, подобно тому как отталкивает человека любая грубость, когда ему грустно. Так, духи любимой, с которой ты, плача, расстался, живут в памяти твоей души и твоих чувств, а звук любого другого женского голоса кажется тебе тривиальным, и самая нежная ласка воспринимается как грубость.
Отчуждение, мрачность и печаль могут найти приют и утешение лишь в письмах, написанных рукой, еще не остывшей от пожатия любимых рук, в письмах с униженными и горькими, как аромат осенних хризантем, жалобами.
Он вошел в маленькую гостиную госпожи Деляну. Заметив календарь на крошечном бюро, подошел поближе. Он был открыт на черном дне; черным был и следующий день. Все дни были черные, словно красные дни календаря ушли навсегда вместе с каникулами и листьями на деревьях...
Он вошел к себе в комнату.
Теплая одежда, вынутая из сундуков и развешанная на спинках стульев, пахла нафталином. Холодная печь, растревоженная ветром, вздыхала и жаловалась, точно крестьянин со слабой грудью, еще больше увеличивая холод в комнате и ее пустоту.
И было так далеко до наступления ночи, что Дэнуцу хотелось зевать и скулить. Он бросился на кровать, подтянув ноги к самому подбородку, засунул руки в тепло рукавов и сжался в комок; он старался сам себя согреть, как это делают кошки...
Голова Ольгуцы просунулась в дверь.
– А! Вот ты где!
– Да.
– Что ты делаешь?
– Ничего. Лежу.
– Я пришла тебя проведать.
"Что могло понадобиться Ольгуце?", - подумал про себя Дэнуц, внешне безразличный, внутренне настороженный.
Ольгуца вошла в комнату, держа в руке галоши Дэнуца, которые блестели так, словно были сделаны из черного дерева. Ольгуца была в домашних туфлях.
– Я их поставлю под кровать.
– Что?
– Галоши.
– Галоши?? Почему?
– Потому что это твои галоши. Куда ты хочешь, чтобы я их поставила?
– Поставь под кровать.
"Что она делала с моими галошами?"
– Ольгуца, что ты делала с галошами?
– Я их мыла, - объяснила она, поднося галоши к самому носу Дэнуца, словно только что срезанные цветы.
– Merci, - уклонился в сторону Дэнуц. - А почему ты их мыла?
– Так мне захотелось. Нечего было делать!
– Ты и башмаки вымыла? - серьезно спросил Дэнуц, приподнимаясь на локте.
Ольгуца нахмурилась. Но тут же улыбнулась.
– Ты был на чердаке? - поинтересовалась она, прищурив глаза.
– Кто тебе сказал? - вздрогнул Дэнуц.
– Я знаю!
– Пожалуйста, не выдавай меня, Ольгуца!
– Не беспокойся! - уверила она его, размахивая галошами.
– Merci. А ты где была?
– Гуляла.
– В моих галошах.
– Просто в галошах! - рассердилась Ольгуца, швыряя галоши под кровать.
– Я вижу!
– Ничего ты не видишь! Слушай: хочешь стручков?
– А у тебя есть?
– Конечно.
– Откуда?
– Говори: хочешь или не хочешь?
– Хочу.
Взмахнув руками, Ольгуца прыгнула через порог в свою комнату.
– Ага! - уяснил себе Дэнуц, устанавливая связь между стручками Ольгуцы и своими галошами.
– Вот, пожалуйста, стручки.