Свинг
Шрифт:
— Что же делать?
— Да хотя бы незамедлительно принять хоть какие-то меры по укреплению внешних границ, особенно на юге. Нужно четче идти на сотрудничество с европейцами, резче обозначать свой выбор в пользу европейской цивилизации. Иначе на нас не перестанут смотреть, как на людей «второго сорта», а человек «второго сорта» — не самый лучший деловой партнер. Надо хотя бы не терять своих «яйцеголовых» — ученых. Мы же теряем, потому что все идет через одно место… Наш правящий класс должен, наконец, понять: если не хотим, чтобы страна скатилась в сторону африканизации (а по многим параметрам она уже скатилась), если не хотим прийти к полному самоуничтожению, нужно ежечасно самим себе подтверждать, с кем желаем быть: с сильными и удачливыми или с провалившимися и отстающими.
— Кать, чего же ждать от будущего? И есть ли оно?
— Не знаю, Лина. Может быть, мы действительно имперские люди, но переходные периоды, единство и борьба противоположностей — это не для нас, не для русского человека. Мы крепчаем только тогда, когда делаем выбор между жизнью и смертью. Любой другой выбор нас расслабляет и деморализует. Чтобы стать нам «обратно великими», надо, прежде всего, широко открыть двери всем бывшим соотечественникам — тем, кто хочет вернуться. Население России ежегодно уменьшается. Разрыв в доходах «верхов» и «низов» беспрецедентен. Веры у большинства россиян ни правительству, ни парламенту, ни партиям, ни существующему режиму, который воспринимается как криминально-олигархический, нет. А такое положение не гарантирует ничего, кроме потрясений. Архитекторы наших реформ безоглядно поддались либеральным теориям и повели совершенно ошибочную внутреннюю политику, а уж коррумпированность их сразу стала очевидна. Они, как когда-то большевики, решили одним махом, одним наскоком приобщить к рынку всех россиян — так когда-то большевики хотели всех приобщить к коммунизму. Ни фига не вышло ни у тех, ни у других. У новых реформаторов обозначился рыночный фундаментализм в его наихудшем варианте, а потому случилось со страной самое страшное: невероятный спад производства и невероятный рост неравенства. Это неравенство и тормозит развитие экономики. Наши реформаторы полагали, что переход одним прыжком к свободным ценам и частной собственности позволит рынку начать функционировать и без регулирующих институтов. Только не тут-то было. Приватизация не только не способствовала росту экономики, а, наоборот, подорвала доверие к правительству, демократии, реформам. Где, в каком государстве можно было сколотить за три-четыре года миллиардное состояние? Все Рокфеллеры, Форды, Дюпоны десятилетиями наращивали свои капиталы, а потому, пока еще не совсем поздно, нужно прекратить грабеж — очевидный, целеустремленный, абсолютно циничный. Нужно сделать так, чтобы олигархи царствовали, но не правили. Управляли, повышали эффективность, платили налоги, но не распоряжались всем по своему усмотрению.
— Ну, а иностранцы будут тогда инвестировать свои капиталы?
— Думаю, да. Потому что если гарантии будут даваться не только банками, но и «высочайшей милостью», это лишь подстегнет бизнес: бизнес всегда расчетлив и прагматичен. И он будет работать в нашей большой и холодной стране.
XV
Шесть утра. Марс пришел через окно и плюхнулся у меня в ногах. Спрашиваю, хороша ли была охота. В ответ только: мур-р-р-л… Все-таки плюхнулся он не к Кате — она спит по соседству, а ко мне. Значит, на мою любовь отвечает тоже признательностью. Кот мгновенно засыпает и начинает во сне дергать лапками. Интересно, что ему снится?
Потихоньку выскальзываю из-под одеяла и, даже не умывшись, быстро иду к морю. Сегодня в десять утра уезжаю. Катя отвезет меня к поезду, а пока вижу бескрайнюю водную гладь. Далеко на горизонте маячит корабль, и такой в мире покой, такая благодать… Увижу ли это еще? Разве только во сне…
Хотя вещи сложены, нужно еще кое-что успеть. Катя встала и готовит завтрак. Кот храпит: видно, ночь была бурной. Выехать следует не позже восьми: в городе начнутся пробки. Весь Калининград сел на машины.
Ну вот, можно и отправляться. Вещей немного: чемодан и два пакета. Катя не хочет оставлять Марсюшку одного, а потому закладывает сонного кота в рюкзак. Когда не было машины, Марс в этом рюкзачке на Катиной спине где только не побывал! Сейчас рюкзак с котом Катя вручает мне. Марс недовольно ворчит, потому что, видно, чувствует запах псины. Машину не любит. В ней точно ездил какой-то пахучий пес.
Все. Катя включает зажигание, трогаемся. За окном последний загородный пейзаж. Разговаривать не хочется: все переговорено. Катя настраивает приемник. Звучит музыка. Узнаю: адажио из «Пасхальной оратории» Баха. Гобой ведет берущую за душу мелодию. Становится еще грустнее.
На вокзал приезжаем рано: пробок почти не было. Катя берет мои вещи, я — Марса. Он головой тычется мне под подбородок: умащивается.
Поезд подают за полчаса. Место нижнее, соседей по купе пока нет. Прибегут, наверно, перед самым отъездом.
Ага! Вот и они: две женщины и мужчина. Вид вполне приличный. До отхода — пять минут. Прощаемся. Катя с Марсом выходят.
Окна в вагоне плотно закрыты — не открыть. Потому переговариваемся знаками. Катя держит кота в рюкзачке, как ребенка. Он крутится, старается, как мне кажется, высвободить лапу, чтобы помахать. Поезд трогается, и я вижу, вижу, как остаются, уплывают вдаль два очень дорогих лица. Именно лица: у Марса не морда.
Увидимся ли?..
2004 г.
Warum? Почему?
Тридцатые годы
Одна тысяча девятьсот тридцать четвертый год. Мне три года. С этих пор помню себя. Мама ведет меня за ручку. Мы идем по Петропавловской с Воскресенской на Проломную. Какая-то женщина, обгоняя и забегая вперед, жалобно тянет, обращаясь к маме: «Ой! Какая вы несчастная! У вас девочка — карлица». Мама делает удивленные глаза: «Почему карлица? Ей только что исполнилось три года, и она выше своих сверстников». Женщина усмехается и бросает: «Да будет вам. В три года дети не рассуждают как десятилетние».
Я, действительно, говорю чисто и с «рассуждениями». Сомнение женщины небезосновательно.
Мы живем в Пассаже. Это бывшая купеческая гостиница, построенная архитектором Рушем в начале девятнадцатого века. Одна из самых богатых гостиниц в городе. Теперь, в тридцать четвертом, она превращена в общежитие, где в каждой комнате бывшем номере по семье. Огромный, как улица, коридор, по которому мы, дети, носимся, словно очумелые, служит местом общения. Кухня одна на тридцать семей. У каждой семьи свой примус. Чад стоит невыносимый. Но примус можно жечь только на кухне. Одна на тридцать семей и уборная, на двери которой вывешен список долгосерущих. Список так и озаглавлен.
Наша комната — пенальчик — была, видно, очень дешевым номером. Большое окно выходит во двор-колодец, поэтому в комнате никогда не бывает солнца. Так как никакой ванной нет, отец повесил за занавеской рукомойник, под которым стоит помойное ведро, а на ведре таз. Умываемся из этого рукомойника. В комнате большая железная кровать, на ней спят родители, и моя маленькая кроватка, стол, этажерка с книгами, три стула. «Гардероб», то есть одежонка, висит на стене; в углу два чемодана. Днем я обитаю на родительской кровати — там две мои куклы и мишка. У нас нет даже радио, хотя у соседей есть. Мои родители, несмотря на то, что отец — инженер и научный сотрудник, а мать — врач, бедны как церковные крысы. Комнату получила мама в двадцать восьмом, когда они с отцом поженились. Мама была комсомолкой и общественницей, отец никогда нигде не состоял.
Родители красивы, только очень худы. Особенно красива мама. На нее заглядываются мужчины, и мне очень хочется быть на нее похожей, но я — вылитый отец. Так говорят все. У меня русые, как у отца, волосы, забранные в две толстые косички, и серо-голубые глаза. Девица я вроде бы не уродина, но все равно хочу быть похожей на маму, у которой, как все говорят, точеный профиль, густые вьющиеся темные волосы и тоже серо-голубые глаза. Она похожа на «дяденьку» Христа. Икону видела в церкви.
Мама хромает. У нее врожденный вывих тазобедренного сустава. В тринадцатом году — маме было пять лет — бабушка Мэра-Ита повезла ее из Орши, где они жили, в Питер к врачам. Так случилось, что попали в руки лейб-хирурга Его Величества профессора Вредена, который оперировал маму, но неудачно. Осталась хромоножкой. Но тогда еще не ходила с палочкой. Палочку взяла перед самой войной. Из-за хромоты не состоялась певческая карьера — она очень хорошо пела. Как-то темной оршанской ночью ее пение услышал заезжий артист и предложил помощь в устройстве. Но увидав, что мама хромая, смолк.