Собор
Шрифт:
И Флоренция. Санта-Мария ди Нувелла. Почему только Санта-Мария ди Нувелла? Во Флоренции шедевры «ловят» путешественника на каждом шагу. Совершенство, создания великих мастеров: художников, скульпторов, зодчих — просто плоть этого города. И все-таки я ждал встречи именно с этой Санта-Марией, с ее невесомой и изящной чистотой, потому что она для меня — тайна, была, есть и останется… Я пришел туда днем, я вошел в церковь, в золотистый ее полусумрак, в котором, кажется, незримо парит Святой дух. Я слушал торжественную мессу (какой тогда был праздник — не помню), и меня на некоторое время наполнили легкость и счастье. Когда прозвучали слова «с вами бог!», я повторил их про себя, и мне подумалось, что я проживу еще тысячу лет: у меня еще так много жажды познания в душе, я так много могу создать! Потом я устыдился этой мысли: можно ли требовать у Господа больше, чем дано другим, если и так имеешь несравненно больше?
Еще был Лондон, куда я поехал только ради святого Павла, заранее страшась туманов, сырого ветра с Темзы, которым меня немало пугали, своего ничтожного знания английского языка.
Я приехал туда в середине октября, и меня поразило ярчайшее солнце, летнее тепло, они царили в этом «туманном городе»… Такого я не ожидал, как не ожидал и того, что Лондон меня захватит всего и я проживу в нем не месяц, как собирался, а почти два…
Святой Павел вблизи потряс меня, но до сих пор не могу разобраться и сказать себе ясно, что я к нему чувствую. Его величие притягивает и вызывает трепет одновременно… С разных сторон он воспринимается как совершенно разные здания, потому что построен с несвойственным классицизму многообразием форм и симметричен лишь по одной оси — по оси центрального нефа… Главный фасад — многоярусный, ошеломляющий своим взлетом — напоминает о торжественном взлете к небу суровых готических храмов, но могучий двойной портик прочно держит творение Рена на земле…
Внутри — великолепное убранство, будто собранное из всех церквей мира: блеск золоченых узорных решеток и прохлада темного мрамора, великолепие гробниц и скромность, таинственность сумрачных часовен, нарочитая холодность скульптур в нишах и ослепительное сияние алтарей…
Я бродил по собору, потерянный, восхищенный и раздосадованный, любуясь и недоумевая: отчего это одна церковь, а не три или четыре? Собор показался мне велик, ужасно велик, хотя до того я бывал в венецианском Сан-Марко, который куда больше, в котором можно затеряться, как в громадном городе… А внутри мне какой-то голос нашептывал: «Да не собор велик, а ты ему маловат. Не ту взял меру… измерь Лондоном…» Я ушел из-под сказочных сводов святого Павла и дня два ходил по городу, прежде чем решился опять войти в собор. И, войдя во второй раз, увидел наконец прихотливую гармонию его интерьера и осознал соразмерность этого неповторимого и удивительного здания его городу.
Я поклонился могиле Кристофера Рена, одного из моих учителей, сознавая, что в жизни, наверное, много бы с ним спорил. Но теперь мне уже не переспорить его, о нет! Он останется Реном, и это на сотни веков…
И вот я в Париже. Как он изменился! В нем не осталось ничего, что напомнило бы мне детство. Домик в Шайо снесен, и о моей родне никто ничего не знает. Впрочем, я уже несколько лет не получал писем от тети Жозефины. Наверное, она умерла. А до прочих родственников мне, как это ни ужасно, нет дела!
Могилы моих родителей на старом кладбище зарастают кустами, надгробия совсем ушли в землю… Как давно я не был возле них! Дядюшка Роже пережил их обоих намного, но и он был давно. Давно, давно… Ба! Так я что же, уже стар? Надо работать, заниматься изучением Пантеона, я ведь с тем и приехал, а меня тянет к себе каждый день не Пантеон, а собор Парижской богоматери…
Я не в силах описать своего впечатления, потому что помню собор с детства, и с детства он вызывает во мне трепет и тревогу, когда я стою перед ним. И успокаивает, едва я вхожу под его неизмеримо высокие стрельчатые своды. Какой зодчий его замыслил? Да и по целому ли замыслу строили, ведь чуть не два столетия длилось его возведение. И в дерзкой ли фантазии архитектора или в полудиких душах средневековых каменотесов родились умопомрачительные образы его каменных химер? И кто задумал неповторимую игру лучей света, входящих с разных сторон в стекла его витражей и сплетающихся в пространстве центрального нефа высоким столбом — дивным сиянием? Гений ли мастера или вековое умение и насмешливая мудрость народа сотворили это чудо, незабываемое и неповторимое, способное одновременно устрашить, заворожить и привести в восторг?
Перечитываю написанное. Разве это описания? Сумбур мыслей, и ничего более… Если бы я так строил, давно бы все развалилось…
А какие чувства вызовет мой собор, тот, что я сейчас строю, у тех, кто будет жить потом, после?.. Скажу ли я то главное, что сказали мои предшественники? Ведь вот за что взялся! Дворцы-то строить легче, ведь главное в них — красота. Сумел ее увидеть, сумел воссоздать в пространстве — и ты победитель. Но самый прекрасный, самый роскошный храм вовеки не станет для людей храмом, если в нем не поселится Бог — Идея, царящая над формой, над самой материей, — и дух не возвысится над красотой. Храмы должны пробуждать души, волновать совесть. Должны утешать слабых и устрашать тиранов, даже если возводятся по их повелению… Та-а-к! Вот, право же, мысль так мысль! Остается по возвращении показать эту тетрадь его императорскому величеству… А, право, стоило бы! Что бы он сказал?»
— Сказал бы, что написано недурно, но в слоге господина архитектора недостает изящества, а в изложении — четкости! — смеясь, проговорила Элиза, опуская тетрадь на стол. — Неужто ты надеешься услышать то, что он подумает? А что ты напишешь дальше?
— Понятия не имею!
Огюст встал, отведя пристальный взгляд от жарко горящего камина. Его лицо выражало рассеянность и задумчивость. Он в мыслях был только что где-то далеко, и слова жены едва дошли до него, он с трудом уловил их смысл, не помня к тому же, какими словами закончил тогда свои записки.
Со дня его возвращения прошел месяц. За этот месяц он успел написать первые главы своего научного исследования. Но писать приходилось только ночами: работы прибавилось вдвое. Архитектору казалось, что без него все не так или не совсем так, как надо, делалось на строительстве. Он стремился все, что возможно, исправить, проводил долгие часы в раздумьях над своими эскизами интерьера и над тщательно проработанными, но кое-где утратившими его мысль рисунками своих помощников.
Между тем двор не заставил себя ждать с новыми поручениями, приносили выгодные предложения и от иных прежних заказчиков. Монферран не решался им отказывать, к тому же ему хотелось работать над новыми постройками, однако на них почти не оставалось времени.
Не так давно он получил чин статского советника, самый высокий, какого мог достичь архитектор в России. Принося ему поздравления, кто-то из знакомых пошутил:
— Вот теперь вы не только французский дворянин, но и русский дворянин тоже. Согласно табели о рангах чин статского советника дает право на потомственное дворянство…
— Да, но только мне некому его передать, — ответил на это Огюст.
Осенью он собирался начать перестройку своего дома и предложил Элизе сентябрь и октябрь пожить на даче.
— Ты сбежишь оттуда, — возразила Элиза. — Это от собора твоего слишком далеко…
В тот вечер, когда он дал ей прочитать последние страницы своих записок, они ждали к себе гостей: двоих художников — руководителя живописных работ по оформлению Исаакиевского собора профессора Шебуева и профессора Алексеева, чтобы обсудить некоторые их эскизы. Но художники не пришли, Шебуев прислал сказать, что простудился и дурно себя чувствует, а без него не имело смысла приходить и Алексееву.
— Капризничают профессора, — проговорил Монферран, вновь подходя к камину и протягивая к пламени ладони, чтобы лучше ощутить тепло. — Все жалуются, что холодно в соборе, сыро… И верно — сыро. Надо калориферы быстрее конструировать, да пока их еще установишь… Только бы выдержала живопись!